Достоевский и Леонтьев - Алексей Широпаев — LiveJournal
Достоевский – эталонный русский писатель. Наряду с иконами и русским авангардом, он наше экспортное культурное достояние, простите за каламбур. Можно сказать, Достоевский – культурное лицо России.
Лицо или маска? Вот вопрос. И понимал ли Достоевский Россию? И если понимал, все ли говорил о ней? Не боялся ли он ее?
Достоевский декларировал «что нищая земля наша, может быть, в конце концов скажет новое слово миру». Т. е. Россия – мессия; ее историческое призвание – «изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону! ». « Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю "в рабском виде исходил благословляя" Христос ».
Это было сказано в знаменитой Пушкинской речи (1880), которая до сих пор считается эталоном понимания России.
Константин Леонтьев назвал такие упования «розовым христианством» («Наши новые христиане», 1882). Леонтьев в Россию-мессию не верил. И правильно, что не верил. Но антитезис он выдвинул ужасающий. Леонтьев, в отличие от Достоевского, понял, что Россия это, прежде всего, деспотическая государственность, «созданная влиянием византизма и татарщины». И вот в такую Россию он верил. В Россию кнута и плахи. Любовь христианская невозможна, зато возможна любовь к властям – вот, по сути, кредо Леонтьева.
Он верно увидел, что Россия принесет не «братское согласие», а квинтэссенцию деспотизма – и он это приветствует: «Чувство мое пророчит мне, что славянский православный царь возьмет когда-нибудь в руки социалистическое движение (так, как Константин Византийский взял в руки движение религиозное) и с благословения Церкви учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной. И будет этот социализм новым и суровым трояким рабством: общинам, Церкви и Царю».
Удивительно ясное пророчество о «симфонии» сталинского Кремля и Московской патриархии на базе колхозного рабства. Недаром его вдохновенно цитируют все православные сталинисты, от покойной Т. Глушковой до В. Карпеца. Леонтьев по-настоящему раскрылся и зазвучал только после советского исторического опыта, точнее – после Сталина. Но после ГУЛАГа и Голодомора апеллировать к этой части леонтьевского наследия немыслимо, я бы даже сказал преступно. Мне Леонтьев близок эстетически, но политически он чудовищен. Попытки наших нынешних охранителей задействовать его в качестве фактора актуальной политической мысли говорят о весьма серьезной поврежденности русского сознания. Сегодняшним апологетам Леонтьева недостаточно Сталина - они считают, что Леонтьев еще не сбылся во всей полноте.
Да, он победил в споре с Достоевским – это исторический факт. Как мы теперь знаем, Россия готовила миру не «братское согласие», а ГУЛАГ. Речь не о том, кто из этих двух писателей больший христианин. Я-то полагаю, что Достоевский. Леонтьев по мнению Бердяева вообще чуть ли не сатанист. Но в споре о России победил Леонтьев. Он, в отличие от Достоевского, не побоялся вглядеться в суть России и назвать ее. Более того: воспеть ее.
Я полагаю, эту суть видел и Достоевский, но молчал. Он боялся. Он предпочитал видеть в России мессию, а зло связывать в основном с западными влияниями, с приходящими извне «бесами». Ему приоткрывалась подлинная сущность России как будущей антиутопии, но он не мог принять, а тем более воспеть ее, в отличие от Леонтьева. Но он не мог и восстать против нее, ибо восстать против России – это было для Достоевского немыслимо. Это сносило всю его почвенническую картину мира. Оставалось и дальше придумывать себе богоносную Россию-мессию, несущую миру «братское согласие», и прятаться в эту веру, как под одеяло. Пример – Пушкинская речь.
Но одним глазком Достоевский все же заглядывал в бездну. В романе «Бесы» есть такой мрачный персонаж – Шигалев, теоретик «социального устройства будущего общества». Это весьма примечательная фигура. Он решительно отвергает западных идеологов социализма: «Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия, все это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого». «Все рабы и в рабстве равны», - так Петр Верховенский выразил суть системы Шигалева. Тезис явно перекликается с высказыванием известного историка М.М. Ковалевского: «Деспотии Востока могли первые породить мысль о том, что равенство возможно в бесправии, а, следовательно, и при отсутствии свобод». Равенство всех в бесправии перед лицом государства, воплощенного в царе, является, пусть и с некоторыми оговорками, базовым качеством московского тяглового строя, ставшего архетипом России. Именно этот архетип и зазвучал с новой силой в большевизме, особенно – в Сталине. И точно так же, как Сталин вырастает из России, из нее же вырастает Шигалев с его системной теорией. Шигалев почвенен – вот тайное послание, заключенное Достоевским в этом сумеречном персонаже.
Зададимся следующим вопросом. Кого предпочел бы традиционалист Леонтьев: западника-либерала Степана Трофимовича Верховенского или его сына Петеньку с Шигалевым? Несомненно, последних, учитывая отвращение Леонтьева к «буржуазно-либеральной форме жизни», доходившее у него до принятия социализма как новой возможной формы рабства. Он считал, что «коммунизм в своих буйных стремлениях к идеалу неподвижного равенства должен рядом различных сочетаний с другими началами привести постепенно, с одной стороны, к меньшей подвижности капитала и собственности, с другой – к новому юридическому неравенству, к новым привилегиям, к стеснениям личной свободы и принудительным корпоративным группам, законами резко очерченным; вероятно даже, к новым формам личного рабства или закрепощения (хотя бы косвенного, иначе названного)». В известном письме к Тихомирову Леонтьев рассуждает о том же: «Я имею некий особый взгляд на коммунизм и социализм, который можно сформулировать двояко: во-1-х, так – либерализм есть революция (смешение, ассимиляция); социализм есть деспотическая организация (будущего); и иначе: осуществление социализма в жизни будет выражением потребности приостановить излишнюю подвижность жизни (с 89 года XVIII столетия). Сравните кое-какие места в моих книгах с теми местами Вашей последней статьи, где Вы говорите о неизбежности неравноправности при новой организации труда, – и Вам станет понятным главный пункт нашего соприкосновения».
Леонтьев предвосхитил тех русских консерваторов (и прошлых, и нынешних), для которых Ленин и большевики предпочтительнее демократов-февралистов. Леонтьев бесценен, поскольку с беспримерным цинизмом и откровенностью выразил концентрат, суть т.н. «русской идеи» - человеконенавистнический пафос тотального рабства. Именно в леонтьевской оптике становится очевидным, что шигалевщина, большевизм всецело находятся в контексте «русской идеи», произрастая из самой российской почвы.
На это же намекает и Достоевский самой фамилией – Шигалев. Дело в том, что у Ивана Грозного был такой военачальник из служилых татар: Шиг-Алей (Шигалей). Он являлся главнокомандующим московскими войсками в Ливонской и Литовской войнах, а его ударной силой были служилые татары, отличавшиеся особой жестокостью в отношении европейцев (действия Шигалея в Ливонии и сама эта война вызывали критику со стороны группы Сильвестра, Адашева и Курбского). Послать нам менее тонкий намек Достоевский не решился, а может и просто не захотел как художник. Так или иначе, из него в итоге сделали благостную христианскую маску, ловко скрывающую от мира подлинное, железное лицо России, которое столь беззастенчиво и вдохновенно запечатлел Константин Леонтьев.
Что роднит Достоевского и Леонтьева, несмотря на их столь разительную непохожесть? Они оба – крайние. Достоевский предлагает утопию, «великую, общую гармонию», а Леонтьев – антиутопию, «скрежещущее мракобесие». Оба отвергают ненавистную им буржуазную середину. Отсутствие буржуазной середины всегда было чуть ли не главной русской проблемой. Но реалистом в споре двух писателей оказался, повторяю, Леонтьев. Он сказал всю правду о России. Плохо то, что при этом он стал апологетом зла. Он и сейчас живой апостол вертухаев и вшивых колымских бараков, тупых, жадных чинуш и казенной церковности - жалкая участь для эстета и ницшеанца, хотя и вполне заслуженная.